Facta Ficta

vitam impendere vero

Nietzsche thinking

[MA-133]

Прежде чем представить читателю это состояние в его...

Прежде чем представить читателю это состояние в его дальнейших проявлениях, сознаемся всё же в том, что человек оказался в таком состоянии не из-за «вины» и «греха», а из-за целого ряда заблуждений разума, что если собственный образ показался ему настолько мрачным и отвратительным, то это была погрешность зеркала, и что это зеркало было его, человека, собственным творением, весьма несовершенным творением человеческой фантазии и мысли. Во-первых, существо, способное исключительно на чисто неэгоистические поступки, ещё более баснословно, чем птица Феникс; его даже невозможно точно себе представить — уже хотя бы потому, что всё понятие «неэгоистический поступок» при ближайшем рассмотрении растворяется в воздухе. Ни один человек никогда не делал того, что было бы сделано исключительно ради других, без всяких личных мотивов; да и как он смог бы сделать то, что не имело бы к нему никакого отношения, то есть без внутреннего принуждения (а ведь, кажется, оно основано на личной потребности?). Как эго смогло бы совершать поступки без эго? — А вот бог, эта, как порою считают, сплошная любовь, не был бы способен ни на один неэгоистический поступок, что заставляет вспомнить об одной мысли Лихтенберга, правда, относящейся к более низкой сфере: «Мы не можем чувствовать за других, как обыкновенно говорят; мы чувствуем только за себя. Эта мысль звучит сурово, но коли толком вдуматься, то она не такова. Мы любим не отца, не мать, не жену, не детей, а приятные впечатления, которые они нам доставляют», или, как говорит Ларошфуко, «si on croit aimer sa maîtresse pour l’amour d’elle, on est bien trompé». Почему поступки, совершённые из любви, ценятся выше других, а именно не в силу их сути, а в силу их полезности, — об этом смотри уже упоминавшиеся выше исследования «о происхождении нравственных чувств». Но если бы, скажем, человек захотел, совсем как бог, всецело быть любовью, делать, желать всё для других и ничего для себя, то последнее невозможно уже потому, что для того, чтобы вообще быть способным совершать поступки в угоду другим, он должен очень многое делать для себя. Во-вторых, идея такого существа предполагает, что другой достаточно эгоистичен, чтобы всё снова и снова принимать жертвы, принесённые ради него, жизнь, положенную за него: поэтому люди любви и самопожертвования заинтересованы в сохранении безлюбых и неспособных на самопожертвование эгоистов, и чтобы могла существовать высшая нравственность, она должна была бы буквально требовать существования безнравственности (чем, разумеется, и упразднила бы самое себя). — Далее: представление о Боге беспокоит и принижает людей до тех пор, пока в него верят, но вот относительно того, как оно возникло, при нынешнем уровне развития этнографии не может быть больше никаких сомнений; а с пониманием его возникновения рушится и вера в него. В душе христианина, сравнивающего свою природу с божественной, творится то же, что в душе Дон-Кихота, недооценивающего собственную храбрость, поскольку у него в голове — легендарные подвиги героев рыцарских романов; мерка, которую прикладывают в обоих случаях, относится к области басни. Но если упразднится представление о Боге, то с ним вместе исчезнет и ощущение «греха» как преступления против божественных предписаний, как пятно на твари, посвящённой Богу. Тогда, вероятно, ещё останется та подавленность, которая сильно срослась со страхом перед карами земного суда или презрением окружающих и им родственна; и всё-таки подавленность от угрызений совести, острейшее жало в чувстве вины, прекращается, если человек понимает, что своими поступками он, конечно, прегрешил перед человеческими традициями, человеческими установлениями и порядками, но ещё не поставил этим под угрозу «вечное благо души» и её связь с Божеством. А если человеку напоследок ещё удастся приобрести философское убеждение в безусловной необходимости всех поступков и их полной безответственности, восприняв его плотью и кровью, то исчезнет и этот остаток угрызений совести.