Facta Ficta

vitam impendere vero

Nietzsche thinking

[MA-141]

Самый обычный способ, который аскеты и святые употребляют,...

Самый обычный способ, который аскеты и святые употребляют, чтобы сделать свою жизнь сносной и интересной, заключается в ведении войн и перипетиях побед и поражений в них. Для этого они нуждаются в противниках, находя их в виде так называемого «врага внутри себя». Чтобы получить возможность смотреть на свою жизнь как на непрекращающуюся битву, а на себя — как на поле битвы, где с переменным успехом бьются духи добра и зла, они используют главным образом свою склонность к тщеславию, честолюбию и властолюбию, а также свои чувственные страсти. Известно, что чувственные фантазии утишаются, а то и почти подавляются благодаря регулярной половой жизни, — и наоборот, становятся необузданными и беспутными из-за воздержания или нарушений. Фантазия многих христианских святых была чрезвычайно грязной; при этом они не слишком-то чувствовали себя ответственными за неё в силу теории, гласящей, что подобные страсти суть подлинные демоны, бесчинствующие в них; такому ощущению мы обязаны весьма поучительной откровенности их признаний. В их интересах было то, что эта битва поддерживалась более или менее постоянно, ведь благодаря ей, как уже упоминалось, их безотрадная жизнь становилась содержательной. А чтобы битва казалась достаточно важной для возбуждения устойчивого внимания и восхищения со стороны не-святых, надо было всё сильнее очернять и клеймить чувственность, ведь угроза вечного проклятья была так тесно привязана к этой сфере, что, скорее всего, на протяжении целой эпохи христиане зачинали детей с нечистой совестью; а это, разумеется, нанесло человечеству большой ущерб. Но истина здесь полностью поставлена с ног на голову: для истины же это положение сугубо неприличное. Правда, христианство говорило: каждый человек зачат и рождён во грехе, а в невыносимом суперлативном христианстве Кальдерона эта идея связалась в узел заново, так что в известных строках он осмелился на самый извращённый парадокс, какой только бывает: человека величайший грех в том, что он на свет родился. Во всех пессимистических религиях акт зачатия воспринимается как скверна в чистом виде, но это восприятие никоим образом не является общечеловеческим; даже не все пессимисты говорят об этом одинаково. Эмпедокл, например, не замечает во всём эротическом ровно ничего постыдного, дьявольского, греховного; напротив, на великом лугу злополучья он видит одно-единственное благодатное и многообещающее явление — Афродиту; она в его глазах — ручательство за то, что вражда будет длиться не вечно, а скипетр когда-нибудь перейдёт к более милосердному демону. Практикующие христианские пессимисты, как уже говорилось, заинтересованы в том, чтобы продолжало господствовать другое мнение; чтобы сохранять уединение и духовную пустыню своей жизни, они нуждаются во всегда свежем враге, и притом враге общепризнанном: борясь с ним, одолевая его, они всякий раз заново изображают себя перед толпою не-святых существами наполовину непостижимыми, сверхъестественными. Если этот враг — вследствие их образа жизни и разрушенного здоровья — наконец навсегда обращался в бегство, они тотчас же научались видеть глубины своей души населёнными новыми демонами. Колебания чаш весов, называемых высокомерием и самоуничижением, так же хорошо развлекали их погружённые в самокопание умы, как и перипетии чувственности и душевного покоя. Психология в те времена использовалась для того, чтобы не только презирать всё человеческое, но и порочить, бичевать, распинать его; люди хотели видеть себя как можно более скверными и злыми, они искали состояний страха ради спасения души, отчаяния в собственных силах. Всё естественное, с чем человек связывает представление о скверном, греховном (от чего он не отучился даже в наши дни в отношении эротической сферы), обременяет, омрачает его воображение, заставляет робко опускать глаза, вступать с собою в разлад, делает его неуверенным и недоверчивым; даже его сновидения приобретают некоторый привкус истерзанной совести. Но ведь это болезненное переживание всего естественного не имеет ничего общего с реальностью вещей: оно есть просто эффект мнений относительно вещей. Не составляет труда понять, каким образом люди становятся сквернее оттого, что считают скверным всё неизбежно-естественное, а потом всегда именно таким его и воспринимают. Это уловка религии и тех метафизиков, которые стремятся выдать человека за злого и греховного от природы, сделать природу подозрительной для него, а его самого таким образом — скверным: ведь на такой лад он приучается ощущать себя скверным, поскольку не может сбросить с себя одеяние природы. Мало-помалу, долгое время живя в естестве, он начинает чувствовать себя придавленным тяжким бременем грехов, так что для избавления от этого бремени становятся нужны сверхъестественные силы; и вот на сцене появляется уже обсуждавшаяся потребность в спасении, относящаяся не к реальной, а лишь к воображаемой греховности. Проверим различные моральные идеи, содержащиеся в первоисточниках христианства, — повсюду мы обнаружим в них чрезмерные требования, такие, чтобы человек не мог им соответствовать; цель тут заключалась не в том, чтобы он становился более нравственным, а в том, чтобы он чувствовал себя как можно более грешным. Если бы это чувство не было приятно человеку, то зачем тогда он породил подобное представление и так долго был ему привержен? Если в эпоху античности неимоверные силы ума и изобретательности были потрачены, чтобы посредством культовых празднеств приумножить радость жизни, то в эпоху христианства столь же неизмеримые запасы ума были пожертвованы ради другой цели: человека надо было любым способом заставить чувствовать себя грешным, а благодаря этому он вообще должен был оказаться более возбуждённым, оживлённым, одушевлённым. Возбуждение, оживление, одушевление, и любою ценой, — разве не это девиз истощённой, перезрелой, переразвитой эпохи? Круг всех естественных ощущений был пройден сто раз, душа уже устала от них: и тогда святые и аскеты изобрели новый вид прелестей жизни. Они выставили их на всеобщее обозрение, и не столько в качестве образца для подражания многих, сколько как отвратительное, но всё же восхитительное представление, разыгранное на тех границах между этим миром и потусторонним, где в те времена каждому мнились то лучи света небесного, то жуткие, пылающие из глубин языки пламени. Взор святых, обращённый на страшный в любом отношении смысл краткой земной жизни, на близость последнего суда над бесконечными новыми жизнями, этот прожигающий насквозь взор из полуистлевшей плоти, заставлял людей древности трепетать до глубины души; внимательно глядеть туда, содрогаясь, отводить глаза, снова ощущать всю прелесть представления, отдаваться ему, насыщаться им, пока душа не задрожит от жара и мороза, словно в лихорадке, — вот каково было последнее наслаждение, изобретённое античностью, когда она сделалась равнодушной даже к зрелищу борьбы между животными и между людьми.