Facta Ficta

vitam impendere vero

Nietzsche thinking

[MA-VM-113]

Самый свободный из писателей

Как же можно в книге для свободных умов оставить без упоминания Лоренса Стерна, его, которого Гёте чтил как свободнейший ум своей эпохи! Пусть же он довольствуется здесь честью быть названным свободнейшим из писателей всех времён, в сравнении с которым все остальные кажутся неповоротливыми, неотёсанными, нетерпимыми и мужицки-прямолинейными. И достохвальна в нём, пожалуй, не законченная, ясная, а «бесконечная мелодия» — если этим словом обозначить стилистическое направление в искусстве, в котором определённая форма постоянно ломается, сдвигается, переводится в неопределённую, а потому означает одно, но в то же самое время и другое. Стерн — великий мастер двусмысленности, если это слово, как и следует, понимать гораздо шире, чем делают обычно, подразумевая отношения между полами. Можно считать пропавшим того читателя, который в любой момент хочет точно знать, что́ Стерн думает о том или ином предмете на самом деле, смеётся ли он над ним или сохраняет серьёзную мину: он-то ведь умеет выразить то и другое одной складкой своего лица; он и сам это понимает и даже хочет быть одновременно и правым и неправым, связать в один узел глубокомыслие и фарс. Его отступления от темы — зараз продолжение рассказа и дальнейшее развитие истории; его сентенции содержат в себе одновременно иронию по поводу всего сентенциозного, его отвращение ко всему серьёзному связано со склонностью избегать поверхностного, верхоглядного подхода к любой теме. Поэтому у настоящего читателя он вызывает чувство неуверенности в том, идёт ли он, стоит или лежит: чувство, больше всего похожее на ощущение парения. Самый гибкий из авторов, он сообщает гибкость и своему читателю. Мало того, Стерн внезапно меняет роли и тут же превращается в читателя, не переставая быть автором; его книга подобна спектаклю внутри спектакля, театральной публике, сидящей напротив другой театральной публики. Читателю приходится отдаваться на милость или немилость Стерновского настроения — хотя, впрочем, можно ожидать, что оно будет милостивым, всегда будет милостивым. — Странно и поучительно отношение к этой коренной двусмысленности Стерна такого большого писателя, как Дидро: оно тоже было двусмысленным — а как раз это и есть подлинно Стерновский сверх-юмор. Подражал ли он ему в своём «Жаке-фаталисте», восхищался ли им, издевался ли над ним, пародировал ли его? — этого до конца не разобрать, да, возможно, как раз этого и хотел автор. Именно такое сомнение внушает французам несправедливость в отношении этого творения их первого мастера (которому не приходится краснеть перед лицом любого древнего и нового). Именно юмор — и в особенности это юмористическое отношение к самому юмору — французы воспринимают слишком серьёзно. — Надо ли добавлять, что среди всех великих писателей Стерн — наихудший образец и истинно неподражаемый автор и что даже Дидро пришлось поплатиться за свою отважную попытку подражания? То, чего хотели и что умели хорошие французы, а до них — некоторые греки как прозаики, прямо противоположно тому, чего хотел и что умел Стерн: как именно мастерское исключение он возвышается над тем, чего требовали от себя все художники в литературе: дисциплины, законченности, характера, неизменного плана, обозримости, простоты, сдержанности в походке и выражении лица. — Увы, человек Стерн, кажется, был только родственником писателя Стерна: его беличья душа скакала с ветки на ветку с необузданной возбуждённостью; ему было знакомо всё, что лежит между возвышенным и подлым; он сиживал на всяком месте, всегда с бесстыжими водянистыми глазами и сентиментальным выраженьем лица. Он обладал, если язык не устрашится такого словосочетания, жестоким добродушием и в усладах затейливого, даже испорченного воображения отличался чуть ли не слабоумной грацией невинности. Такой плотской и душевной двусмысленности, такого свободомыслия, доходящего вплоть до всех жилок и мускулов тела, как у него, не было, наверное, ни у одного другого человека.